Травма и триумф на Лубянской площади

05.03.2021
1 363
AA
Травма и триумф на Лубянской площади | «Россия для всех»

Мэр Москвы Сергей Собянин продемонстрировал здравый смысл в отношении памятников на Лубянской площади, и теперь можно без спешки разобраться, что это, как говорится, было, и главное, каким должно быть «разумное решение» в подобном случае. Распутывая противоречия, усугубленные спором об архитектурной доминанте Лубянки, надо отмотать век назад.

До появления на площади монумента Феликса Дзержинского она не имела какой-то ярко выраженной доминанты. Подход к городской архитектуре в Российской империи не был столь идеологизирован, как в советскую эпоху. Поэтому Железный Феликс никого не ущемил, заняв пустующее место.

Ко времени его водружения площадь уже более 30 лет носила имя основателя службы безопасности, а соответствующая станция метро – более 20 лет. Памятник за авторством Евгения Вучетича перед штаб-квартирой КГБ СССР вышел отнюдь не устрашающим. Он был установлен в 1958 году и являл собой новый лик ОГПУ–НКВД–КГБ, освободившегося от сталинско-бериевского ярма. Дзержинский представал не столько историческим деятелем, сколько воплощением всего светлого и жертвенного, что могло ассоциироваться с фигурой чекиста.

Памятник и пал жертвой почти ритуальной. В августе 1991-го он встал на пути разбушевавшейся толпы, замыслившей покуситься на оберегаемую им штаб-квартиру. Снос монумента разрядил гнев, нацеленный в сторону ведомства, демонизированного фронтменами перестройки… Однако здание КГБ–ФСБ словно раздели. Доминантой площади с тех пор выступает оно само, причем доминантой, наделенной негативным смыслом.

Это содержание наводит на него камень, привезенный из Соловецкого лагеря особого назначения в 1990 году. В момент установки визуально-психологический эффект от камня ослаблялся присутствием Феликса, составлявшего с ним монументальную диаду. Два памятника воплощали разную – триумфальную и травматическую – память о прошлом Советского Союза. Дзержинский как жизнь, добровольно принесенная на алтарь революции (sacrifice), и Соловки как жертвы революционного террора (victims). Однако, по социологу Бернхарду Гизену, триумф и травма стремятся исключить друг друга, несмотря на то что оба нужны национальной памяти.

Так и произошло. Хотя камень изначально проигрывал монументу (ибо стоял на периферии площади), именно он вытеснил Феликса. Железного чекиста увезли менее чем через год, а хрупкий баланс разрушился.

С тех пор символическое содержание Лубянки определяется комплексом зданий в северо-восточной части площади, восприятие которых замыкает на себе нетесаная глыба в сквере перед Политехническим музеем. «Камень, егоже небрегоша зиждущии, сей бысть во главу угла» (Мф 21: 42). В контексте архитектурного ансамбля «память о миллионах жертв тоталитарного режима» выглядит отвергнутой обитателями действующего ведомства. Но за этим символическим «отвержением» неумолимо следует символическая «месть». Пересекающие площадь невольно ассоциируют службу государственной безопасности новой России с теми преступлениями, которых она не совершала.

Произошло нечто напоминающее видеоинсталляцию, которую задумал Хорст Хойзель в Берлине в 1997 году. Художник совместил с Бранденбургскими воротами световую проекцию ворот лагеря смерти Аушвиц. И сделал это в первую годовщину Дня памяти жертв Холокоста. Хойзель превратил триумфальное место в травматическое, и наоборот – если рассматривать жертву как залог победы. На Лубянке ничего не надо дополнительно проецировать: наблюдающие здание ФСБ со стороны сквера видят его на фоне памятника жертвам, смотрящие из окон здания ФСБ на площадь видят перед собой валун из ГУЛАГа.

Длящаяся из года в год ситуация привела к дальнейшему развитию этой психологической проекции. С одной стороны, общество действительно стало воспринимать российскую службу безопасности как продолжение сталинских ведомств. Ну а работники ведомства решили данному отождествлению подыграть, всячески свою преемственность подчеркивая. С другой стороны, подобная декларативность привела к ожидаемому парадоксу: в корне поменялся сам взгляд на историю органов ВЧК–ГП–ОГПУ–НКВД–КГБ.

Личины «кровавых чекистов», столь характерные для кино 1990 – начала 2000-х, сменяются фигурами, несущими на плечах едва ли не скорбь всего человечества.

Эта линия достигает апогея в романах Захара Прилепина (инициатора возвращения Дзержинского на Лубянку) и Гузели Яхиной. Их герои, начальник Соловецкого лагеря Эйхманис и комендант спецэшелона Игнатов, соперничают с Гамлетом и Отелло в своей возвышенной трагичности. По итогам успешных экранизаций «Обители» и «Зулейха открывает глаза» Соловецкий камень воспринимается теперь как образ страдания – и праведных чекистов тоже.

В новой оптике здание перестает гнушаться камнем, превращая его из символической оппозиции в репрезентацию. Служба безопасности страны освоила образ жертвы, что, правда, очень нетривиально отразилось на медийном пространстве. Сейчас его заполняют новости о череде провалов то ли агентов спецслужб, то ли их имитаций. В ответ из глубины народа спорадически вырывается глас, требуя вернуть памятник Феликсу Эдмундовичу, что подразумевает чаемое воскрешение победительного стиля спецслужб.

Последняя инициатива по возвращению на постамент Дзержинского достигла наконец уровня общественного опроса. Однако его скороспелая форма изначально аннулировала тот позитивный результат, который мог быть достигнут, если бы референдуму предшествовал всесторонний анализ проблемы.

Москвичам предлагалось выбирать между двумя военачальниками: одним, который никогда не руководил боями в открытую (Дзержинский), и вторым, который на Москве никогда не княжил (Александр Невский). Восстановление памятника первому несообразно духу времени (фигура Дзержинского не служит национальной консолидации), возведение памятника второму входит в противоречие с конкретным географическим пространством.

Вялый аргумент православных активистов, что Александр Ярославич-де, отец первого московского князя Даниила, маскирует факт, что, добейся они своего, Невский стал бы очередной религиозной скульптурой, воздвигнутой за счет светского государства. Святой князь Александр – православный патрон армии со времен Петра I.

Однако главное, что вызывает отторжение в подобном ассортименте меморизации, – его вопиющая архаика. Если, по словам историка Мартина Саброва, «в центре современной исторической культуры находится уже не идеал героя, а идеал жертвы», то восточноевропейская практика коммеморации пока еще остается в доисторической эре.

Сразу вслед за распадом Восточного блока началась «война памяти» бывших сателлитов и республик СССР против России, в которой те продолжали видеть наследницу коммунистического режима. Новая Россия пробовала поначалу никак не реагировать, но была втянута в конфронтацию, а затем научилась получать от нее сомнительное удовольствие. В погоне за «традициями» и «победами» идеологи Российской Федерации добровольно согласились на ее отождествление как с империей, так и с Союзом, забыв, что тем самым признают ответственность за исторические просчеты обоих государств-предшественников. Недооценка всех последствий данной стратегии, упрямство лиц, ее одобривших, толкали все дальше. Постепенно российская политика памяти скатилась на тот же примитивный уровень, на котором действуют ее наиболее ярые оппоненты из Украины и Эстонии.

Если в США, дабы избежать актов вандализма, власти заблаговременно демонтируют монументы Колумбу (обвиненному в геноциде коренного населения) или Хуниперо Серра (миссионеру, принудительно крестившему индейцев), не говоря о военачальниках рабовладельческого Юга, если в Западной Европе давно предпочитают статуям генералов коллективные стелы павшим, то в новой России один за другим возводятся монументы в честь гарантов крепостного права – самодержцев, завоевателя Хабарова, карателя Ермолова, диктатора Колчака… То, что одни из этих героев санкционировали истребление «инородцев», другие насиловали собственный народ, регулярно проливали кровь, представляется заказчикам данных памятников ничтожным по сравнению с патриотическим эффектом, которого они ждут. Но следует ли считать эффективным развязывание мемориального конфликта между гражданами своего государства? А ведь именно это едва не спровоцировал странный выбор между Дзержинским и Невским… Перефразируя культуролога Алейду Ассман, конструирование коллективной памяти произвело столкновение разнонаправленных культур. Выйдя из гробниц, древние боги учинили промеж себя вечную борьбу… Где же выход?

Допустим, нам не следует идти в ногу с ЕС в вопросах «политики памяти» и признавать в качестве «учредительного мифа» новейшей истории Холокост (как это делают на западе Европы) или сталинизм (как настаивают на востоке). Однако пока в самой России не достигнут консенсус во взглядах на Гражданскую войну, ее истоки и последствия, следует не только продлить в отношении них «фрагментированный режим памяти» (выражение Яна Кубика), но и поместить меморизацию исторических личностей строго в рамки этики.

Прежде всего нужно исключить из очереди на персональный памятник тех, кто запятнал себя насилием, тем более массовыми убийствами. Оба лубянских кандидата проходят как раз по этой «статье». Следует поставить на паузу возведение монументов любым представителям власти, даже если Русская православная церковь заблаговременно кого-то из них канонизировала.

Каждый правитель прошлого вынужден был выносить смертные приговоры, а потому несет за них персональную ответственность. Здесь не играет роли, были те приговоры справедливы или не очень, осуществлялись они собственноручно или с помощью профессиональных палачей, карали сакрализованные вожди внешних врагов или внутренних. Эту проблему, кстати, четко осознал первый православный князь объединенной Руси – Владимир (см. его статую рядом с Кремлем).

Да, право власти на узаконенное убийство есть условие безопасности любого государства. Право, не вызывающее тени сомнения. Оно необходимо, но необходимо трагически. Так стоит ли его дополнительно увековечивать? «Власть отвратительна, как руки брадобрея», – писал Осип Мандельштам. Его, судя по опубликованным дневникам, хорошо понимал Феликс Дзержинский, человек одной культуры с гениальным поэтом.

Но Мандельштама понял бы и святой Александр Невский, желавший остаться в памяти потомков не воякой из звонких фильмов, а молчаливым схимником. Александр Ярославич известен не только победами, но и тем, что открывает собой непрерывную линию великих князей и царей, желавших очиститься от пролитой крови хотя бы перед смертью и принявших иноческий постриг. Последним в этом действительно почетном ряду стоит царь Борис Годунов.

Если бы победил Александр, то, сколь неуместной ни смотрелась его статуя на площади, князя следовало бы облечь в схиму.

 

Текст: Роман Багдасаров

Источник: ]]>НГ-религии]]>